Внимание! Регистрация на наш форум приостановлена. Для связи с администратором, используйте эл. почту

ШАНСОН - ПОРТАЛ   |    ШАНСОН - ПОРТАЛ - ГАЛЕРЕЯ

ШАНСОН - ПОРТАЛ - ФОРУМ

Поиск по Шансон - Порталу >>>






Вернуться   Шансон - Портал - форум > Разное > О поэзии и прозе

О поэзии и прозе Обсуждаем литературу всех времен

Ответ
 
Опции темы
  #1  
Старый 08.04.2009, 12:58
Аватар для haim1961
haim1961 haim1961 вне форума
Администратор
Ветеран форума
 
Регистрация: 29.01.2008
Адрес: Израиль.г Нетания
Сообщений: 2,170
По умолчанию Б.Окуджава - «Я обнимаю всех живых и плачу над умершими…»

ПРОЩАНИЕ С ОСЕНЬЮ






Осенний холодок.
Пирог с грибами.
Калитки шорох и простывший чай.
И снова побелевшими губами
короткое, как вздох:
«Прощай, прощай».

«Прощай, прощай...»
Да я и так прощаю
все, что простить возможно,
обещаю
и то простить, чего нельзя простить.
Великодушным мне нельзя не быть.

Прощаю всех, что не были убиты
тогда, перед лицом грехов своих.
«Прощай, прощай...»
Прощаю все обиды,
обеды
у обидчиков моих.

«Прощай...»
Прощаю, чтоб не вышло боком
Сосуд добра до дна не исчерпать.
Я чувствую себя последним богом,
единственным, умеющим прощать.

«Прощай, прощай...»
Старания упрямы
(пусть мне лишь не простится одному),
но горести моей прекрасной мамы
прощаю я неведомо кому.
«Прощай, прощай...».
Прощаю, не смущаю
угрозами,
надежно их таю.
С улыбкою, размашисто прощаю,
как пироги,
прощенья раздаю.

Прощаю побелевшими губами,
покуда не повторится опять
осенний горький чай
пирог с грибами
и поздний час —
прощаться и прощать.







ПАЛОМА
"Солнечный ветер"
Историко-художественный журнал для всех
[Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации]
__________________
"МИР НА ФОРУМЕ"


Ответить с цитированием
  #2  
Старый 08.04.2009, 13:11
Аватар для haim1961
haim1961 haim1961 вне форума
Администратор
Ветеран форума
 
Регистрация: 29.01.2008
Адрес: Израиль.г Нетания
Сообщений: 2,170
По умолчанию «На ясный огонь...»

«На ясный огонь...»


Два взгляда на одно стихотворение

— Мой конь притомился, стоптались мои башмаки.
Куда же мне ехать? Скажите мне, будьте добры.
— Вдоль Красной реки, моя радость,
вдоль Красной реки,
До Синей горы, моя радость, до Синей горы.
— А как мне проехать туда? Притомился мой конь.
Скажите, пожалуйста, как мне проехать туда?
— На ясный огонь, моя радость, на ясный огонь,
Езжай на огонь, моя радость, найдешь без труда.
— А где же тот ясный огонь? Почему не горит?
Сто лет подпираю я небо ночное плечом...
— Фонарщик был должен зажечь, да, наверное, спит.
Фонарщик-то спит, моя радость, а я ни при чем.
И снова он едет один, без дороги, во тьму.
Куда же он едет, ведь ночь подступила к глазам!..
— Ты что потерял, моя радость? — кричу я ему.
И он отвечает: — Ах, если б я знал это сам...




Вначале о духовном
"Всю жизнь стихами атеиста
Тебе он, Господи, служил..."
(Андрей Вознесенский)


В одном из интервью, данных незадолго до смерти, Булат Шалвович Окуджава на вопрос: "Верите ли вы в Бога?" — отвечал примерно следующее: "Я был воспитан в атеистическом духе. Мне трудно представить себе кого-то на небесах… Вот жена моя верующая". Я помню, как меня это поразило. Ведь поэзия Окуджавы насквозь пропитана духовностью!
Куда едет герой этой песни? Он отправился в путь, чтобы найти Истину. Он помнит, что Истина должна существовать. Он помнит, что в нашей жизни должен быть какой-то смысл. Он помнит, что где-то должна находиться Земля Вечного Счастья. Только он не помнит, как туда проехать. И, увы, никто не может подсказать ему путь...
В ведической культуре предполагается, что в обществе всегда должны быть люди, знающие Истину, и способные обучать ей других (таких людей называют брахманами). Но в то время, когда писал Булат Окуджава, духовное знание было почти полностью скрыто. И каждый мыслящий человек оказывался в положении такого всадника, ищущего путь...
(сайт [Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации])


Моё впечатление У меня к этому стихотворению мистическое отношение. Впервые я увидела его одним зимним утром, в переломный для меня момент, когда я снова оказалась на перекрестке двух дорог — но выбирать нужно было не между духовным и мирским, а между обыденным и возвышенным. То есть, на самом деле я ничего не собиралась тогда выбирать, более того, не подозревала о существовании такого перекрестка. Но жизнь преподнесла мне загадку, а разгадывала я ее, уставившись машинально в строчки этого стихотворения.

И снова он едет один, без дороги, во тьму.
Куда же он едет, ведь ночь подступила к глазам!..
— Ты что потерял, моя радость? — кричу я ему.
И он отвечает: — Ах, если б я знал это сам...


Возможно, не будь его, все случилось бы иначе, и мой выбор был бы иным. Но от слов Окуджавы (честно говоря, я даже не знала, кто написал стихи, а к Окуджаве относилась совершенно индифферентно) исходил такой магнетизм, такое необыкновенное притяжение, мелодика была настолько волнующей, что я как читала эти стихи, так и свернула именно туда, куда свернула, не отрывая глаз от текста.
Позже я узнала, что существует песня "На ясный огонь", что она была использована в фильмах. Теперь у меня есть несколько вариантов исполнения, из которых лучшее, я cчитаю, — [Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации].
Я боялась включать музыку — казалось, что магия слов уйдет. А тот — первый — листик, как талисман, всегда со мной. Более того, магия этого текста до сих пор оказывает влияние на мою жизнь. Стоит мне вспомнить эти стихи, и происходит поворот в лучшую сторону, какими бы печальными не были или не казались обстоятельства.

— Ты что потерял, моя радость? — кричу я ему.
И он отвечает: — Ах, если б я знал это сам...



ПАЛОМА
"Солнечный ветер"
Историко-художественный журнал для всех
[Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации]
__________________
"МИР НА ФОРУМЕ"


Ответить с цитированием
  #3  
Старый 20.06.2009, 19:14
Аватар для haim1961
haim1961 haim1961 вне форума
Администратор
Ветеран форума
 
Регистрация: 29.01.2008
Адрес: Израиль.г Нетания
Сообщений: 2,170
По умолчанию

Талисман души



МОЛОДОЙ БУЛАТ
Его нет с нами уже несколько лет, но в сердцах российской интеллигенции – и материковой, и в дальнем зарубежье, и у нас, на Земле Обетованной, – помнят его светлый лик, неповторимый, неподражаемый: мудрые и печальные глаза, узкая щетинка усов, седая разворошенная пролысина над огромным лбом, твидовый пиджачок, негромкий московский говорок, баритон, подхваченный и усиленный аккордами гитары, растревоженной тонкими пальцами барда. Но главное – для меня, по крайней мере, – непостижимая тайнопись слов, надиктованная Свыше, услышанная и сотканная великим лириком, – он был им по складу души, по самой строчечной сути. Растиражированный в миллионах кассет и компакт-дисков, озвученный лазерными лучами, он входит в наши обители, привычно присаживается на краешек эстрадного стола, настраивает гитару… Как в прежние годы, когда его можно было запросто встретить и в извечной московской тусовке, и на зарубежных гастролях. Но нынче я – об иной встрече, сбереженной в тайниках моей души и выплеснутой исподволь из памяти, нежданно, не к печальной дате…
НАС ПОЗНАКОМИЛ БОРИС АБРАМОВИЧ СЛУЦКИЙ…
Именно так, по имени-отчеству, к нему обращались и маститые – Константин Симонов, Михаил Луконин, патриарх русской поэзии древнерусский еврей Павел Антокольский, и младшие собратья по перу. Я не ходил в его учениках, возникал нечасто, переминался вежливо в дверях, едва ли был его надеждой… Он пытался из меня сделать поэта – безжалостной рукой, извечно жесткий, без намека на улыбку, без сантиментов, израненный поэт и политрук зачастую отвергал мои, сколоченные рифмами, политизированные строки. По мне, нынешнему, – либеральничал со мной. Авось бы состоялся… Он сам заваривал байховый чай, поил меня густым наваром, угощал магазинными пирожками, непременно с творогом, усаживал на продавленный диван, по слухам – Маяковского, подаренный Слуцкому Лилей Брик. Однажды он, к слову, поведал притчу: спросили у Маяковского – сколько он пишет хороших стихов, сколько плохих? «Я пишу пять хороших и пять плохих», – ответил поэт. «А Блок?» – «Блок восемь плохих и два хороших, но мне таких никогда не написать». – И виновато улыбнулся.
Как-то, отобрав несколько моих рукописных листиков, Слуцкий поднял телефонную трубку:
– Булат? Здравствуй! У меня в гостях земляк, харьковчанин. Да, стихи. Разберешься, дурного не насоветую. Здоров будь. Перезвоню.
СЛОВНО КЛИНОК ИЗ СТАЛИ
Плутая по коридорным лабиринтам редакции «Литературной газеты», не вдруг отыскал нужную дверь – отдел поэзии, крохотный, словно келья, кабинет, по обоям обклеенный газетными вырезками. На одной из стен, на гвоздике вколоченном, одиноко, неприкаянно – старенькая семиструнная гитара. На краешек стола присел молодой человек небольшого роста, хрупкие плечи стянуты светлым свитером крупной вязки под горло, тонкая щетинка усов, непокорный вихор – пышные и густые черные волосы пытается утихомирить левой пятерней, правую протягивает мне:
– Булат.
– Булат? – спрашиваю растерянно, ищу другого, вымышленного – ожидал увидеть гиганта широкоплечего, крепкого, несгибаемого, словно клинок из стали одноименной… А наяву – какой-то… дробненький. Пробежал глазами мои рукописные листочки, приволок из дальнего угла пишущую машинку «Ундервуд» с широкой кареткой, усадил на свое место.
– Печатай, я – к шефу!..
Прибежал – легкий, стремительный, прислонился к дверному косяку, перечитал мой текст.
Телефонный звонок:
– Да, Борис Абрамович, у меня. Ты прав, буду засылать. Ждем и твои стихи новые. Не скромничай…
Выскочил из редакции обнадеженный – не каждый день в московской «Литературной газете» печатают, по Цветному бульвару летел, словно катер на подводных крыльях… Впрочем, в те дни, начало шестидесятых, такая конструкция лишь на ватманах вырисовывалась.
– Вильям, отобедаем? – догнал меня Булат на углу Цветного бульвара и Садового Кольца.
Глянул я на часы – в Министерство угольной промышленности, куда был командирован, опоздал… Все равно с земли не сгонят, дальше шахты не пошлют! (Такая тогда у меня присказка была.)
– Почту за честь! – ответил я и за весь день улыбнулся впервые…
– Да брось ты прибедняться! – Булат крепко взял меня за локоть и повел ко входу в ресторан. – Вот напечатаем раз – другой – третий в «Литературке», утвердишься, есть в строках твоих какая-то живинка. На том и порешим…
ЗНАТЬ БЫ – С КЕМ СИЖУ…
Словно на давней фотографии, память сберегла двух молодых мужчин: отраженные в глубине ресторанного вестибюльного зеркала, они даже в чем-то схожи: и дерзостью непокорной, и копнами густых черных волос – без единой сединки, и улыбками открытыми, белозубыми, им даже одинаково тесно. Булат большим пальцем оттягивает ворот свитера, я пытаюсь распахнуть пиджачок узкий, от «Московшвея». Долговязый я, на голову выше Булата, но стою позади него, и в зеркале – эффект оптический – он возвышается…





По сей день непросто схожусь с людьми, полагаю – страшусь ошибиться, но Булат еще в редакционной келье притянул к себе интеллигентностью, духовностью или аурой, хотя ныне мне по душе иное слово – биополе… В том булатовском биополе и пребывал тогда, точнее, блаженствовал, да и сегодня, когда его давно нет с нами, – во власти его излучений, печалью наполненных… Официант проводил нас к двухместному столику у окна, ловко сменил скатерть и сервировку, протянул мне меню, но я передал Булату:
– Банкуй!
Разные закуски, густая мясная окрошка на остром московском квасе, отбивная с косточкой, водка ледяная в хрустальном графинчике запотелом… То ли графинчик малорослый, то ли раз-говор сокровенный, но я еще раза три заказывал… Знать бы – с к е м сижу, лишь пригубил бы, диктофон бы под пиджачком приладил, весь разговор записал для будущего, а пока хорошо сидим – беседуем… Ныне память терзаю безжалостно: не упустить бы, не солгать, не вымыслить… Осознаю – говорок московский его, слог удивительный, словно ручеек родниковый, не передать…
Изумился я: полагал, мы – ровесники, но Булат из фронтового поколения, ему с боями пробиваться к совершеннолетию пришлось, а я – из детей войны, день Победы запомнил четырнадцатилетним, слезы родных по невернувшимся, в том числе из нашего рода – баткинского. Но именно фронтовую лирику – симоновскую, гудзенковскую, уткинскую, луконинскую – впитал подростком, в госпиталях декламировал, уже позднее к великой поэзии русской приобщался. Не страшусь выявить себя человеком обскурантских взглядов, зубром, ретроградом, но и спорить ни с кем не намерен. Утверждаю: советская поэзия в самых высоких своих образцах останется навсегда – в достойных и честных именах; имею в виду поэтов фронтового поколения, предвоенных «лобастых мальчиков невиданной революции», по образному речению Павла Когана, тех, кто погиб, и тех, кто выжил в окопах Великой Отечественной, тех, кто остался верен идеалам этой революции, и тех, кто с годами разуверились в них, – все они продолжили традиции русской лирики.
Знакомства ради, читаем с Булатом стихи – не свои. Мы с ним из разных поколений, но страсть одна – проговариваем любимые строки, он начинает строфу, я продолжаю, словно одновременно впрыгиваем на ходу в летящий на передовую поэтический эшелон.
«Если я не вернусь, дорогая, / Нежным письмам моим не внемля, / Не подумай, что это – другая. / Это значит… сырая земля».
«Я не помню, сутки или десять / Мы не спим, теряя счет ночам. / Вы в похожей на Мадрид Одессе / Пожелайте счастья москвичам».
«Бой был коротким. А потом / Глушили водку ледяную, / И выковыривал ножом / Из-под ногтей я кровь чужую».
«В этом зареве ветровом / Выбор был небольшой, / Но лучше прийти с пустым рукавом, / Чем с пустой душой».
(Никому не в упрек, не в обиду, – но отчего сегодня у нас, в Израиле, когда идет война – и Отечественная, и Священная, – нет таких строк обжигающих? Или не расслышал?)
– Ну, мужики, вы даете! – Внезапно, словно из-под земли, около нас вырастает Костя-официант, затянутый, как лорд английский, в темный костюм-тройку, явно импортный.
– Чего тебе, Костик? – нехотя откликается Булат…
– Я на своем ресторанном веку пьющих мужиков навидался – не хочу, но те больше о бабах и футболе гомонят, а вы их слогом неужто брезгуете, все стихами перебрасываетесь?
– Так мы ж поэты, Костик. – Булат добродушно улыбнулся.
– Ну ты, старик, поэт, это каждый знает, а они – официант склонил голову в мою сторону, – какой поэт?.. Профессор или технарь, но не поэт, ясно.
Булат рассмеялся:
– Не обижайся, Вильямчик.
А я и не обижался – так устами Костика ресторанного русским народом мне было отказано в праве быть русским поэтом. И поделом: не в свои сани не садись.
Оба мы – в норме, хорошо закусываем, но, слышится мне, – Булат чуток захмелел, а меня, должно быть, взволнован, не берет…
Булат словно отгадывает мои мысли:
– Молодец, крепко стоишь, или привычный?..
– Я, милый мой Булат, из той горстки русской интеллигенции, которую в застолье лишним стаканом водки не свалить под стол! – то ли бравирую, то ли вспомнил где-то читанное.
– Если б знать, когда лишний, – смеется Булат. – И тут же, словно давно обдуманное: – Как тебе, интеллигентному мальчику, в народной среде – шахтерской, суровой, грубой, – живется-можется?
– Хорошо живется, весело, – отвечаю, – да трудно можется… Русский народ, толпа – не так проста, как мы по простоте считаем. Те, кто от сохи, от молотка отбойного, от ключа гаечного – крепкий народ, добрый, работящий – могу положиться – не подведут, выручат. Однажды меня завалило в лаве… Как от бригады отстал – не помню, сутки меня откапывали, да я и сам полз – по дуновению струи воздушной. Когда откопали – обрадовались, облапили, хотя и обложили матом многоэтажным. А на этажах министерских закопать норовят – тоже ведь народ русский.
– Это ты точно подметил, – откликнулся Булат. – У меня старшины да комбаты крови попили ведрами, а солдатики, крестьяне русские, берегли, как сына, табаком и хлебом делились последним… А я их к поэзии русской приобщал. Жадно проглатывали.
Спросил я:
– Булат, не обессудь, отчего голос твой во фронтовой лирике не слышен, ни в какой «обойме» не упомянут? Только без обиды.
– Ты вспомнил притчу о Маяковском и Блоке… Разумеется, и я пишу – война, как рана сквозная, но так, как у Гудзенко и Слуцкого, не складывается. А напечататься, в «обойму» втиснуться, – проще простого. Особенно сегодня, когда в «Литературке» очутился. Как-нибудь заглянешь – покажу: стихи мешками поступают, именитые приходят на полусогнутых, все норовят напечататься. А я погожу. Пока… Да и уйду я вскоре из газеты, тебе первому поверяю.
– Отчего так?
– Понятно, заработок постоянный – не помеха, но литература, по большому счету, напрочь не терпит соперниц. Это даже не двух женщин любить одновременно. Теперь я и о тебе задумался: единственное твое дело любимое – инженерное, а стихи сбоку. Между прочим. Лучше бы мне ошибиться, но победит в тебе технарь. Если не отречешься. А готов ли? Семью-то к хлебу с маслом приохотил…
– А ты, Булат, долго будешь оставаться безвестным?
– Еще погожу. Словно у перевала – вот-вот второе дыхание откроется. Слышится уже, да не пишется. Слово свое о войне скажу.
– Не сглазить бы! – постучал я по краешку стола. – Милый мой Булат, как себя оценить? Чужие стихи чувствую, а свои, словно пелена глаза застит, особенно, когда пишу. Надо бы к сердцу прислушаться – оно никогда не ошибается. Так ведь и Александр Сергеевич лишь единожды воскликнул: «Ай да Пушкин, ай да молодец!»
Долго молчал Булат, верно, о своем задумался.
– Рецепта готового нет, мне он неведом… Сердца безошибочное мнение умножь на дар природный и дважды на опыт, годами наработанный в поте лица своего.
…Добрым словом вспомнили мы и о харьковской поэзии, русской, – много интересных имен дал мой город. Не помышляя никого обидеть, назову трех Борисов – Слуцкого, Чичибабина, Сухорукова (по разному сложились их поэтические судьбы), Михаила Кульчицкого, Арона Копштейна. Рассказал я Булату и об украинских поэтах – Игоре Муратове и Василе Мысыке. Дружил с ними, переводил. Вдруг Булат начал чичибабинскую строчку: «В Игоревом Путивле…» «Выгорела трава, – продолжил я, – …Красные помидоры кушайте без меня».
– Борису низкий поклон от меня, пусть приезжает… Однажды мы с ним, как с тобой, хорошо за этим столиком сидели.
(Я добросовестно выполнил поручение, долгие годы встречались, беседовали, случалось, вместе и выступали на вечерах в харьковском Центральном лектории. Особенно меня восхищали его сонеты. И плечо свое под гроб его подставил в полдень горестный, декабрьский… Но «Беседы с Чичибабиным» – не пишу).
– Булат, помянем Семена Гудзенко!.. – Расплескал я поровну остаток из графинчика. Сказал и пожалел: Булат мгновенно преобразился, поник, грусть непостижимая в глазах, скулы обострились. Молча помянули…
– Когда весной 43-го солдатиком восемнадцатилетним слушал я Семена Гудзенко на его первом творческом вечере в ЦДЛ, слушал, как завороженный, вытянув голову в ушанке из плотной толпы в конце зала, едва ли мог подумать, что через несколько лет станем друзьями – до его смерти в пятьдесят третьем… Хоронил я товарищей на фронте, ничего тогда не знал о репрессированных маме и папе, но его смерть меня потрясла. Только ему я приносил на суд свои стихи. Его легендарные строки: «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого не жалели» и «Мы не от старости умрем, от старых ран умрем», – пророческие. Семен умер тридцатилетним… Как мог, помогал его семье – жене, дочери. Никому не рассказывал: в прошлом году, в том же ЦДЛ, в ресторанной толпе издали увидел Ларису, его жену, – хохочущая, красивая, молодая, она шла под руку с Константином Симоновым – он стал ее вторым мужем. Не вправе осуждать… Тогда я юркнул в толпу – не представлял себе, как посмотрю ей в глаза.
Принес Костик счет, Булат рассчитался, я выложил свою долю половинную, мой визави глянул вопрошающе, опустил в карман брючный, молча и равнодушно.
«МНОГО НАС, НЕРУССКИХ, У РОССИИ…»

Неспешно и в разговорах отшагав по Москве, затемно оказались мы с Булатом у памятника Пушкину, где слева от Александра Сергеевича, в гранитном полукруге, на вытертых до мутного блеска рейках деревянной скамьи едва отыскали для себя место. Только расположились – подбегает к нам мужчина высоченный: распахнутый габардиновый плащ, темная шляпа велюровая, пенсне на шнурке, – в общем, интеллигентного обличья. Огорчился я: верно, знакомец Булата – отвлечет от беседы.
– У, расселись, все места в Москве позахватывали, русскому человеку и присесть негде! Жиды проклятые! – выкрикнул интеллигент.
Вскочил я, кулаком шляпу его сбросил, но Булат перехватил мою руку. Обидчик как сквозь землю провалился. Я коротко и сочно выругался ему вслед.
– Тебя-то за что, Булат?
– А тебя за что? – уныло откликнулся Булат и дружески обнял.
– Меня – по носу и по паспорту, но ты-то русский!
– «Много нас, нерусских, у России», – грустно улыбнулся Булат, вспомнил строчку Михаила Львова, хорошего русского поэта-фронтовика, татарина по национальности…
Лет десять спустя рассказал я Львову об этой встрече. Возгордился Михаил: «Булат меня помнит».
– Сука антисемитская! Всю песню испортил. На шахтах не слышал я такого!
– Отчего – испортил? – пожал плечами Булат. – Мы ведь все вокруг да около… И ты меня посчитал русским, а во мне две крови смешались: грузинская – отцовская, армянская – мамина. Интернационал! Отца, первого секретаря горкома на Урале, в тридцать седьмом расстреляли, мама недавно из лагерей вернулась, двадцать лет мытарилась.
Настал мой черед обнимать Булата.
– По папе – боль тупая, но мама – сегодня по ней душа разрывается. Помню ее молодой красавицей, в глазах черных молнии веселые полыхают, вернулась из лагерей старухой, хворой и хрупкой, но глаза – не поблекли, те же огни бушуют. Вера коммунистическая – непоколебима, на партсобрания со своими подругами лагерными бегает восторженно. Как втолковать ей – подельщики ее – преступники!
– Не втолкуешь, – говорю, – вера для них священна, смысл всей жизни, согласиться – признать: зряшные их годы. Я и сам таким был, непоколебимым, если и гнулся, то вслед за генеральной линией.
– Ты?! – выкрикнул Булат, но, спасибо ему, больше к этой теме не возвращался. – Наслышался и я в армии: «армяшка!», но не озлобился, в Москве меня литературная братия своим, русским, держит. Но ненависть к инородцам, более всего – к евреям, неистребима, дика. Счастье твое – ты с ними не общаешься. Борис Абрамович любит повторять: «Стас Куняев – мой ученик!» А этот, уже не недоросль, по пьянке в своем юдофобстве и Анатолия Софронова перещеголял. И еще себя покажет.
Страшно мне было все это слушать. Ведь цвет русской интеллигенции! Тянусь я к ним из своего шахтерского далека. А следует ли? Об Израиле, о своих еврейских корнях не задумывался я тогда. В Шестидневную войну, когда в боях жестоких гибли братья, пиво пил в баре на Арбате. Пелена, как забрало, застилала глаза мои библейские. Не оправдываюсь.
– Ты Семена Гудзенко помянул оттого, что он – Сарик, еврей? – спросил Булат.
– Нет, – не хитрил я, – непостижима для меня его поэзия: честная, исповедальная, смысл какой-то глубинный в его окровавленных строчках.
– А мне Миша Луконин рассказывал, – вдруг вспомнил Булат, – однажды в Ленинграде, в полночь белую, после творческого вечера, набросились на них с Семеном пьяные подростки. «Нечего, – орут, – жидам к русской поэзии примазываться!» Явно науськаны. Год – пятидесятый. Миша с Семеном – спина к спине, кулаками отбиваются, а пьянь – металлическими прутьями наваливается. Убили бы – хорошо подоспел Михаил Дудин. Собрал бывших фронтовиков, тогда между нами братство кровное не было утрачено. Прогнали подростков… «Не дадут мне умереть спокойно», – шутил Семен.
– «Я б хотел быть сыном матери-еврейки» – как ты к этой строчке Бориса Чичибабина относишься? – спросил меня тогда Булат.
– Никак! – ответил. – Хотя многих и восхищает. Мать себе не выбирают.
– А я в ней услышал боль великую русского интеллигента! – выкрикнул Булат уже под грохот электрички на станции «Маяковская» – метро закрывалось.
Мы обнялись, обменялись телефонами. И м о л о д о й Булат исчез, словно растворился в проблесках вагонных огней. Возродится – в огнях рамповых, но другим ли?..
«МОИМ СТИХАМ, КАК ДРАГОЦЕННЫМ ВИНАМ…»
Недавно ушла из жизни жена. Вдруг обездоленный дом, пустота, заполонившая, точнее – разорившая душу… Слова, слова, на великом и могучем, ничего не говорящие, не объясняющие, даже если строки окантованы созвучьями, и метафоры торопливо растолковать боль напрашиваются.
– Отпустит! – посулили участливые друзья.
А хочу ли?
...И вспыхнули – ярко, ясно, отчетливо – воспоминания. И лишь светлые, хотя за долгую жизнь насмотрелись с женой разного.
Однажды – более года прошло после той встречи с Булатом – вернулся домой из длительной командировки, из далей сибирских. Летел – на крыльях, любви и Аэрофлота.
За полночь дверь входную своим ключом открываю – у порога жена: сияющая, молодая, желанная, руки на плечи мне положила, прижалась.
– Больше не отпущу надолго!
Привозил я ей из Западной Сибири дурманящие запахи тайги, цветы – заранки, как огоньки, из хабаровского Севера – голубику… Перво-наперво о детях говорит:
– Здоровенькие. А тебе привет! – И хитро улыбается. – От Булата.
– Булата? Ты что, в Москву ездила?
– Да нет, у нас в институте был его творческий вечер, он пел под гитару.
И вспомнил я гитару семиструнную в его редакционной келье, на гвоздике вколоченном…
– Словно давнего знакомого повстречала, – говорит жена, – из твоих рассказов о нем. Узкие плечи свитером стянуты, шевелюра черная, пышная, непокорная, говорок московский, интеллигент истинный… Очаровал с первых аккордов. И лоб – мыслителя, это ты не приметил.
– Да не влюбилась ли ты? – на полуслове жену прерываю. – А не начать ли и мне петь под гитару?
– Тебе не поможет! – отрезала жена и убежала ужин готовить.
Не обиделся я, привык: строга жена к моим стихотворным опытам. Но отчего Булат не рассказал, что поет под гитару?
– Каждому – свое! – решительно завершила тему жена. – Главного я тебе не сказала: по мне, гитара – блажь, но стихи – я т а к о й поэзии ни у кого не встречала.
– Какой – такой?
На миг задумалась жена, не приучена судить поверхностно – ни в своем инженерном деле, ни в жизни.
– Высокой! – выдохнула. – Вязь строк непостижимая, аура густая, неисчерпаемая, словно сердцебиение свое, кардиограмму, вдохнул в строки. Кстати, есть и глагольные рифмы, ты их напрочь отвергаешь, но у Булата они – работают естественно, как балки, в конструкцию стиха вплетены.
– О чем стихи?
– Какая разница? О войне, о любви к женщине, снова о войне. Не в этом суть. Помнишь, у Марины: «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед». Черед твоему Булату пришел – и надолго. Хотя сегодня его никто не знает.
…Любовь моя, я всегда догадывался о твоем непогрешимом вкусе, об интеллекте возвышенном, увы, лишь в малых дозах востребованном в нашей повседневности будничной. Никогда я тебе об этом не говорил, только признаниями в любви пытался украсить твою жизнь. Ты была строга и к другим, но к себе – в первую очередь. Как ты умела радоваться всему подлинному, прекрасному – и в наших детях и внуках, и в друзьях, и в Бетховене, в Андрее Вознесенском, раннем… Как ты преображалась – и в Эрмитаже, и в парижском Лувре… Страшно подумать, еще тяжелее вымолвить, но ты ушла от нас, так и не растратив весь дар, щедро отпущенный тебе Свыше. Не моя ли в этом вина? И вспомнил о твоем пророчестве – о Булате, когда еще его никто не слышал и не знал, – о непостижимой тайнописи слов великого лирика. И рассказал я о м о л о д о м Булате, и посвятил свой рассказ тебе…
Вильям Баткин.
Иерусалим.


[Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации]
__________________
"МИР НА ФОРУМЕ"


Ответить с цитированием
  #4  
Старый 27.06.2009, 08:36
Аватар для haim1961
haim1961 haim1961 вне форума
Администратор
Ветеран форума
 
Регистрация: 29.01.2008
Адрес: Израиль.г Нетания
Сообщений: 2,170
По умолчанию Ах, пани, панове....

Ах, пани, панове...



Они познакомились в Польше в середине 60-х годов и пронесли свою дружбу через всю жизнь. Остаётся только гадать, что значила для Окуджавы [Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации], но незадолго до смерти он обращается к ней в своих стихотворениях чаще, чем к кому-либо другому. Одинокий и бесконечно уставший человек — таким предстаёт он перед нами в своих последних стихотворениях.

Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…
Так я написал тебе в прежние дни.
Я знал и тогда, что они непременны,
лишь ручку свою ты до них дотяни.

А если не так, для чего ж мы сгораем?
Так, значит, свершится всё то, что хотим?
Да, всё совершится, чего мы желаем,
оно совершится, да мы улетим.

Моложе Окуджавы на 12 лет, Агнешка Осецка умерла тремя месяцами раньше — 7 марта 1997 года. Осталась аудиозапись, на которой за несколько дней до этого дня смертельно больная Агнешка напевает одну давнюю песенку Окуджавы, когда-то написанную им по её просьбе и на её собственные стихи. Автор около двух тысяч песенных текстов и множества шлягеров, она вспомнила тогда именно эту — «Ach, panie, panowie». Русский перевод Булата Окуджавы:



Гаснут, гаснут костры, спит картошка в золе.
Будет долгая ночь на холодной земле.
И холодное утро займётся,
и сюда уж никто не вернётся.
Без листвы и тепла как природа жалка.
Поредела толпа у пивного ларька.
Продавщица глядит сиротливо,
и недопито чёрное пиво.

Ах, пани, панове… ах, пани, панове…
Ах, пани, панове, тепла нет ни на грош.
Что было, то сплыло, что было, то сплыло,
Что было, то сплыло, того уж не вернёшь.

Как теряют деревья остатки одежд,
словно нет у деревьев на лето надежд.
Только я пока очень любима,
и любовь не прошла ещё мимо.
Но маячит уже карнавала конец,
лист осенний летит, как разлуки гонец.
И в природе всё как-то тревожно,
и мой милый глядит осторожно.

До свиданья, мой милый, — скажу я ему. —
Вот и лету конец, всё одно к одному.
Я тебя слишком сильно любила,
Потому про разлуку забыла.
Горьких слов от него услыхать не боюсь —
он воспитан на самый изысканный вкус.
Он щеки моей нежно коснётся,
но, конечно, уже не вернётся…

Впервые эта песня прозвучала в спектакле «Вкус черешни» — его по пьесе Агнешки Осецкой «Apetyt na czeresznie» поставил в 1969 году Московский театр «Современник». Окуджава по просьбе Агнешки Осецкой написал для этого спектакля четыре песни, одной из которых и была «Ах пани,панове».

Одновременно пьеса «Apetyt na czeresznie» была поставлена и в Польше, и там тоже звучала эта песня Булата Окуджавы — но уже, конечно, не в его переводе на русский язык, а с оригинальным текстом Агнешки Осецкой:

Gasną ognie wśród łąk, biegną chłopcy znad rzek,
chłodna noc, długa noc zawitała na brzeg.
Dzwonią dzwony w samotnym kościele,
nie przyjedzie już nikt na niedzielę…

Jeszcze czynny GS, więcej piwa niż łez,
lecz nie taki już tłok — przeszedł rok — minął rok.
Sennie chwieją się łany rzepaku,
umierają co słabsi wśród ptaków…

Ach, panie, panowie, ach, panie, panowie,
ach, panie, panowie, czemu ciepła nie ma w nas?
Co było, to było, co było, to było,
co było, to było, nie wróci drugi raz.

Ach, panie, panowie, ach, panie, panowie,
ach, panie, panowie, już ciepła nie ma w nas.
Co było, to było, minęło jak miłość,
prześniło, przelśniło — wyśniło się do dna.
Poczerniały pnie drzew, liście porwał im wiatr,
poznikały gdzieś hen, jak nadziei mych ślad.
Nie złowione figlują szczupaki,
minął rok, znowu rok — byle jaki…

Widzisz, kończy się bal, nie mów mi, że ci żal,
przecież patrzysz nie tak, mówisz «szczęścia nam brak».
Zamarzają na śmierć kartofliska,
wiem, że pora rozstania już bliska.

Umiem cenić twój takt, elegancki twój styl,
kto nauczył cię tak ładnie patrzeć na łzy?
Jeszcze tulisz do ust moją rękę,
lecz zapomnisz mnie jak tą piosenkę.

Żegnaj miły, no cóż, jak się żegnać — to już,
pięknie było nam z tym, lecz za dużo jest zim.
Ja cię może za mało kochałam,
lecz zapomnieć to już nie umiałam.

Перевод Окуджавы иногда называют «вольным», но он, тем не менее, выполнен очень бережно. Пожалуй, некоторые расхождения есть лишь в двух местах. Во-первых, в Польше третью строку поют так, как написано выше: «Dzwonią dzwony w samotnym kościele» (буквально — «звонят колокола в одиноком костёле»). Вероятно, по вполне понятной просьбе Окуджавы (песня ведь готовилась у нас к театральной постановке!) Агнешка Осецка заменила эту строчку на такую: «Śpią samotne ziemniaki w popiele» («спит картошка в золе» в переводе Окуджавы).
Во-вторых, у Агнешки Осецкой в последней строфе написано: «Ja cię może za mało kochałam» («может, я тебя слишком мало любила»), тогда как в переводе Окуджавы читаем: «Я тебя слишком сильно любила». Трудно сказать, почему Окуджава счёл возможным написать именно так.
Ещё одно небольшое пояснение к тексту: «GS» — это общепринятое в Польше сокращение от «Gminna Spółdzielnia» (так в народной Польше называлась система торгово-производственных и заготовительных сельских кооперативов). Вероятно, в русском языке эквивалентом GS могло бы являться слово «сельпо», то есть маленький сельский магазинчик, где торгуют всем на свете.
Наконец, о тех словах, которые повторяются и в припеве, и в названии. «Panie» — это обращение к женщинам (во множественном числе; «дамы» или просто «пани»), «panowie» — обращение к мужчинам («панове», «господа»). Взгляните на практически подстрочный перевод стихотворения Агнешки Осецкой (напрасно было бы искать тут очарование и то непередаваемое настроение печали и грусти, которое присуще оригиналу)— и сравните его с поэтическим переводом Булата Окуджавы:

Гаснут среди лугов огни, бегут мальчишки от рек… холодная ночь, длинная ночь опустилась на берег. Звонят колокола в одиноком костёле… не приедет уж никто на воскресенье… Ещё работает магазинчик — пива больше, чем слёз, но нет уже такой толкотни… год прошёл — минул год. Сонно колыхаются рапсовые поля, и птицы, которые послабее, умирают…
Ах, пани, панове… ах, пани, панове… ах, пани, панове, что ж нету в нас тепла? Что было, то было, что было, то было, что было, то было — не вернётся никогда. Ах, пани, панове, ах, пани, панове, ах, пани, панове, уж нету в нас тепла. Что было, то было, с любовью миновало, приснилось, отсверкало — и выснилось до дна.
Почернели стволы деревьев, ветром унесло их листья, и они исчезли где-то там… как надежд моих след. Резвятся непойманные щуки… минул год, снова год — лишь бы как… Видишь: бал заканчивается, не говори мне, что тебе жаль, ведь ты смотришь не так, говоришь: «Не посчастливилось нам». Совсем замерзает картошка… и я знаю, что уже близится пора расставания.
Я ценю твой такт, твой элегантный стиль — кто тебя научил так красиво смотреть на слёзы? Ты ещё прижимаешь к губам мою руку, но ты забудешь меня, как и эту песню. Прощай, милый, ну что ж поделать… если уж прощаться, так теперь. Нам было чудесно со всем этим… но зим так много… Может, я тебя слишком мало любила — но и позабыть уже не могла.
Ах, пани, панове… ах, пани, панове… ах, пани, панове, что ж нету в нас тепла? Что было, то было, что было, то было, что было, то было — не вернётся никогда. Ах, пани, панове, ах, пани, панове, ах, пани, панове, уж нету в нас тепла. Что было, то было, с любовью миновало, приснилось, отсверкало — и выснилось до дна.



ВлВ
Солнечный ветер

Историко-художественный журнал для всех
[Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации]
__________________
"МИР НА ФОРУМЕ"


Ответить с цитированием
  #5  
Старый 28.06.2009, 22:29
Аватар для haim1961
haim1961 haim1961 вне форума
Администратор
Ветеран форума
 
Регистрация: 29.01.2008
Адрес: Израиль.г Нетания
Сообщений: 2,170
По умолчанию

«Я обнимаю всех живых и плачу над умершими…»




Я обнимаю всех живых
и плачу над умершими,
но вижу замершими их,
глаза их чуть померкшими.

Их души вечные летят
над злом и над соблазнами.
Я верю, что они следят,
как плачем мы и празднуем.

Булат Окуджава, 1997



Я долго думал, с чем можно было бы сравнить произведения Булата Окуджавы, написанные им в последние годы или даже месяцы его жизни. Не оставляло чувство, что я уже видел это — стихи того же уровня, той же боли, того же спокойствия и примерно того же стиля. Ну, конечно же! Поздний Маршак. «Как призрачно моё существованье! // А дальше что? А дальше — ничего… // Забудет тело имя и прозванье, — // Не существо, а только вещество».
Поздние стихотворения Булата Окуджавы разительно отличаются от того, что было написано им ранее. Прежде всего, в них он — совершенно один, наедине со своими мыслями, воспоминаниями. Его сердце уже не живет в будущем, он пишет с четким осознанием неизбежного, со спокойной грустью бесконечно уставшего человека. И вот что бросается в глаза: думая о пережитом, как бы подводя итоги, Окуджава вспоминает в своих последних стихах Агнешку Осецку. Вспоминает чаще, чем кого бы то ни было еще. В далеком 1966 году он написал такие строки:


… Прошу у вас прощенья за раннее прощанье,
за долгое молчанье, за поздние слова…
Нам время подарило пустые обещанья.
От них у нас, Агнешка, кружится голова.

Над Краковом убитый трубач трубит бессменно,
любовь его безмерна, сигнал тревоги чист.
Мы — школьники, Агнешка, и скоро перемена,
и чья-то радиола наигрывает твист.

В 1996 году никакой надежды уже нет. Агнешка Осецка медленно умирает от рака. Она умрет 7 марта следующего, 1997, года. Через три месяца, 12 июня, не станет и Окуджавы. И вот в 1996 году он снова обращается к ней:

Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…
Так я написал тебе в прежние дни.
Я знал и тогда, что они непременны,
лишь ручку свою ты до них дотяни.

А если не так, для чего ж мы сгораем?
Так, значит, свершится все то, что хотим?
Да, все совершится, чего мы желаем,
оно совершится, да мы улетим.

1996

Об Агнешке Осецкой и о том, что она значила для Окуджавы, мы уже упоминали ранее — [Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации] и [Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации] февраля, а также [Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации]. Прочтите ещё и это стихотворение 1996 года:

Украшение жизни моей:
засыпающих птиц перепалка,
роза, сумерки, шелест ветвей
и аллеи Саксонского парка.

И не горечь за прошлые дни,
за нехватку любови и ласки…
Все уходит: и боль, и огни,
и недолгий мой полдень варшавский.

1996

Свой «недолгий варшавский полдень» 60-х годов Окуджава спустя 30 лет вспоминает в одном ряду с болью, с нехваткой любви и ласки, с горечью за безвозвратно ушедшее прошлое…



Вообще, воспоминания всегда занимали в творчестве Окуджавы особое место. Я имею в виду его короткие прозаические произведения: рассказы или так называемые «анекдоты» — моментальные, «со вспышкой», фотографии иногда совсем, казалось бы, мелких, пустых, незначительных событий его жизни.
Собственно говоря, так оно и есть: события внешне совсем незначительные. Помню, лет 30 назад я прочитал в журнальном варианте один из таких рассказов — «Отдельные неудачи среди сплошных удач». Ну, вот о чем Окуджава там вспоминает? Как два молодых человека, изображая из себя, пользуясь современным языком, «крутых», пытаются, словно большие, познакомиться с девушками и провести с ними приятный вечерок. Попытка получается не слишком-то удачной. Вот вам и весь сюжет.
А ведь запомнился рассказ! Отложился и в душе, и в памяти. А почему? Да потому, что написан он в таком знакомом, в таком узнаваемом по его песням и историческим романам «окуджавском» стиле: никакой дидактики, а лишь создать атмосферу, перенести читателя или слушателя во времени, вызвать у него собственные воспоминания, исподволь заставить его домысливать из его же собственного опыта, затронуть в душе какие-то невидимые струны и только настроить их, словно по камертону. Литературный импрессионизм.
Помимо этого рассказа, написанного в 1978 году, посмотрите еще рассказы-воспоминания «Частная жизнь Александра Пушкина» (1976 год) и «Искусство кройки и житья» (1985 год). Собственно, подобных рассказов у Окуджавы существует гораздо больше, но мы решили ограничиться этими, не включив в подборку, например, его воспоминания, относящиеся к периоду войны. Вместо них — вот это его стихотворение 1996 года, которое само по себе говорит о многом:

Что было, то было. Минувшее не оживает,
Ничто ничего никуда никого не зовет…
И немец, застреленный Ленькой, в раю проживает,
и Ленька, застреленный немцем, в соседях живет.

Что было, то было. Не нужно им славы и денег.
По кущам и рощам гуляют они налегке.
То перышки белые чистят, то яблочко делят,
то сладкие речи на райском ведут языке.

Что было, то было, И я по окопам полазил
и всласть пострелял по живым — всё одно к одному.
Убил ли кого? Или вдруг поспешил и промазал?..
…А справиться негде. И надо решать самому.

1996



Да. А ведь это так важно решить, когда ты остаешься один на один с вечностью, в свои последние месяцы на этой земле, — есть на твоих руках кровь или нет, есть на твоей душе грех или нет. И некому помочь, а решать надо. Самому.
От «Песенки о Леньке Королеве» (1957 год), через «Песенку о пехоте» (1961 год), через «Ах, что-то мне не верится, что я, брат, воевал…» (1987 год) — вот к такому ослепительному осознанию непостижимости, иррациональности войны. Как тут не вспомнить ту же самую эволюцию в душе Льва Толстого: «…И началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, …грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления»…
Неизвестно почему, но вот вспоминается в этой связи миниатюра «Мышка» из серии мини-рассказов под общим заголовком «Автобиографические анекдоты», которые были напечатаны в журнале «Новый мир» в начале 1997 года и которые, по-видимому, являются последней опубликованной при его жизни прозой Окуджавы. Удивительной силы рассказ о взаимной симпатии человека и простой серой мышки — в сущности, стихотворение в прозе. Достучатся ли подобные произведения до читательских сердец, найдут ли отклик в душах? В свои последние месяцы Окуджава едва ли заблуждался на этот счет:

Через два поколения выйдут на свет
люди, которых сегодня нет.

Им будут странными страхи мои,
искаженный овал моего лица.
Ниточка неразделенной любви
вонзится пулею в их сердца.
Им будет робость моя чужда,
они раскованней будут и злей…
Зависть, ненависть и вражда
взойдут над просторами их полей.

1997

Всего в «Автобиографических анекдотах» — 12 миниатюр, но вашему вниманию предлагается, помимо «Мышки», еще только четыре маленьких рассказа из этой серии.
Эту заметку о стихах последнего года жизни Булата Окуджавы и о его рассказах-воспоминаниях я хотел бы закончить стихотворением, которое было написано им всего за сорок дней до смерти. И хотя в нем говорится вроде бы о куклах, но оно — вовсе не о куклах…

* * *


Что им нужно для комфорта?
Тряпочки любого сорта,
стеклышки и камешки, и реечки.
Куклы, куколки, кукленки,
кто во фраке, кто в дубленке,
а кто — просто в старой телогреечке.

Мы от жадности сгораем,
мы в политику играем,
мы больны банальным вожделением.
А у них — покой прекрасный,
и к добру они пристрастны,
и на нас взирают с сожалением.

[Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации]

"Солнечный ветер"
Историко-художественный журнал для всех

[Только зарегистрированные пользователи могут видеть ссылки. Нажмите Здесь для Регистрации]

__________________
"МИР НА ФОРУМЕ"


Ответить с цитированием
Ответ


Здесь присутствуют: 1 (пользователей: 0 , гостей: 1)
 
Опции темы

Ваши права в разделе
Вы не можете создавать новые темы
Вы не можете отвечать в темах
Вы не можете прикреплять вложения
Вы не можете редактировать свои сообщения

BB коды Вкл.
Смайлы Вкл.
[IMG] код Вкл.
HTML код Выкл.

Быстрый переход

Эл. почта администратора: - Главный сайт Шансон - Портала - Архив - Вверх

Внимание! Администрация Шансон – Портал – форума не несет ответственности за сообщения, размещенные участниками форума и за высказанные мнения в этих сообщениях. Так же администрация форума не несет ответственности за размещенные участниками форума ссылки, на какие либо материалы, расположенные на других Интернет ресурсах. Тем не менее, если Вы являетесь правообладателем материала, на который есть ссылка в каком либо сообщении Шансон – Портал – форума и считаете, что этим нарушены Ваши авторские или смежные права, сообщите пожалуйста администрации форума. Мы в кратчайшие сроки готовы удалить сообщение со ссылкой на Ваш материал, при предъявлении прав на указанный материал. Пожалуйста используйте форму обратной связи.

Powered by vBulletin® Version 3.8.4
Copyright ©2000 - 2020, Jelsoft Enterprises Ltd. Перевод: zCarot
© Шансон - Портал - Все права защищены

Подпишитесь на нашу ленту новостей